Душина Л.Н.: Русская поэзия XVIII века
Глава VIII. У истоков русского романтизма. М. Н. Муравьев
У истоков русского романтизма. М. Н. Муравьев
Михаил Никитич Муравьев (1757-1807). Биография и творчество
Удивительно интересная и до сих пор менее других изученная фигура поэта завершает историю русской литературы XVIII столетия. Лирика М. Н. Муравьева смыкается с первыми романтическими опытами В. А. Жуковского, создателя нового художественного метода романтизма. Жуковский относился к творчеству Муравьева с большим уважением. Однако составляя конспект по истории русской поэзии и размышляя о необычной судьбе своего предшественника, он написал: «Муравьев имел мало влияния на своих современников, так как почти ничего не печатал». А спустя сто с лишним лет замечательный исследователь истории литературы Г. А. Гуковский выскажет мнение прямо противоположное: «Муравьев более или менее учитель всех литераторов 1790-х, а в особенности 1800-х годов, связанных с Карамзиным».
Как объяснить мысль Жуковского о непопулярности творчества поэта? Не последнюю роль сыграла здесь, конечно же, установка Муравьева на неизвестность как на позицию, наиболее, по его мнению, достойную истинного творца-художника. Уже в этом видится одно из начальных проявлений поведенческого ритуала поэтов-романтиков с их ориентацией на духовное, таинственное, загадочное. Муравьев пишет: «Да и кто же помешает оставить сии опыты под тройными замками? Мои сочинения будут, как дела человеколюбия, тем лучше, чем неизвестнее». Кроме того, Жуковский, если судить по его конспектам, хотя и знал в рукописях стихотворения Муравьева, но воспринимал его прежде всего как прозаика. В историю же русской литературы Муравьев постепенно все больше входил как поэт. И тем не менее, его поэтические опыты, действительно, долго оставались «под тройными замками». Муравьевская медитативная элегия «Ночь», от которой протягивается ниточка к «Сельскому кладбищу» и «Вечеру» Жуковского (первым русским романтическим элегиям), была опубликована лишь после смерти поэта. А замечательный элегический «Отрывок. К В. В. Ханыкову» уже в наши дни извлекла из муравьевского архива и опубликовала литературовед Л. И. Кулакова.
Михаил Никитич Муравьев прожил жизнь, наполненную яркими внешними событиями и постоянной работой по нравственному и духовному самоусовершенствованию. Родители поэта были просвещенными и гуманными людьми. Мальчик рано лишился матери, но отец, горячо любивший сына и дочь, постарался, чтобы дети не оказались обездоленными и лишенными ласки. Он часто переезжал по делам службы из одного города в другой, и дети путешествовали вместе с ним. Потому образование было в основном домашнее. Лишь два года мальчику удалось поучиться в гимназии при Московском университете, а затем и в самом университете. Но зато постоянными и основательными были занятия дома. Самым требовательным из учителей являлся сам отец. В прошлом военный инженер, он преподавал сыну математические науки.
В пятнадцать лет Муравьев оказался в Петербурге, зачисленный солдатом в Измайловский полк. Днем – изнурительная муштра, но по вечерам собирается кружок друзей обсуждать театральные новости, говорить о литературе, читать стихи свои и других поэтов. Муравьев поражает товарищей разносторонностью знаний, интересов, способностей. Он учит языки, переводит с греческого стихотворным размером подлинника «Илиаду» Гомера, прекрасно рисует, увлечен физикой и механикой, пишет статьи по истории и естественным наукам. Самообразование – его страсть.
Но особенно привлекает поэзия. Он и сам сочиняет стихи. За годы солдатской службы успевает выпустить несколько книжек. Печатается в литературных журналах, но подписи ставить не любит. Он скромен, но при этом его отличает чувство собственного достоинства, самоуважение. Отцу хочется, чтобы сын продвигался по службе, получал чины. Муравьев отвечает в письмах, что «доискиваться» не в его правилах, да и разве чин сам по себе есть «знак отличия» человека? «Достойнее меня носят платье мое. И пожалование в офицеры не есть знак отличия», – пишет он отцу. В своем дневнике уже после получения первого офицерского чина иронизирует и признается: «Гвардии прапорщиком я стал поздно и своим величеством могу удивлять только капралов. Но дурак я, ежели стыжусь в мои годы быть прапорщиком; дурак, ежели кто меня почитает по прапорщичеству. Неоспоримые титлы мои должны быть в сердце. Величество мое в душе моей, а не в производстве, не в чинах, не в мнениях других людей».
Впрочем, мнения других людей должны были бы льстить молодому человеку. О нем говорят в литературных кругах Петербурга и Москвы. Он в добрых отношениях с известными актерами и поэтами, завязывается дружба с Г. Р. Державиным. Он покоряет собеседников не только образованностью, остротой и оригинальностью суждений, но изысканной учтивостью, прекрасными манерами. Муравьеву еще не было тридцати лет, когда он получил назначение в «кавалеры» великого князя Константина. А затем был приглашен преподавать нравственную философию, историю и словесность великому князю Александру, будущему императору. При дворе остается он самим собой: ему претит общество чванливых придворных, «сияющих голицыных», как он их называет. Путешествуя вместе со своим знатным воспитанником по заграничным городам, не упускает случая свести знакомство с учеными и писателями, осваивает английский и испанский языки, постоянный гость в книжных лавках.
Он много пишет, обращаясь к самым разным сферам научного знания: статьи по истории и педагогике, статьи нравоучительного и философского характера. Своим поэтическим опытам, от которых никогда не отходит, видимо, первостепенного значения не придает. Заканчивает службу Муравьев сенатором, товарищем министра народного просвещения и попечителем Московского университета. Как некогда Ломоносов, он все делает для того, чтобы русские ученые, а не приглашенные иностранцы, руководили университетскими кафедрами. И пусть студенты из других стран учатся в русских университетах, а не наоборот! С уверенностью он замечает, что «со временем приедут шведы учиться в Москве».
Белинский сказал о Муравьеве, что «как писатель замечателен он по своему нравственному направлению, в котором просвечивалась его прекрасная душа». И вовсе не кажется нелогичным, что сыновья приближенного к царю сенатора Муравьева выросли свободолюбивыми борцами за справедливые и гуманные отношения между людьми. Никита и Александр Муравьевы станут декабристами. Никита прославится как один из авторов проекта Конституции «Северного общества» декабристов. Глубочайшее уважение к личности человека воспитал отец в своих сыновьях.
Русский романтизм. Анализ стихотворений Муравьева. «Время», «Неизвестность жизни»
Муравьев писал стихи в разных жанрах. Оды, идиллии, послания, элегии, басни, эпиграммы, стансы. Есть у него и несколько баллад. Элегические опыты особенно интересны. Это тот участок его поэтической работы, где намечались пути, на которых в русской литературе утверждался романтизм. Романтизм – сложное и многоликое художественное направление. Потому не так-то легко найти для него единое определение. Поэт и друг Пушкина П. А. Вяземский остроумно заметил: «Романтизм как домовой. Все знают, что он существует, но как наткнуть на него палец?» В романтической поэзии изображение героя меняется за счет особого угла зрения на человеческую личность. Так, русский романтизм рубежа XVIII– XIX веков и первой трети XIX века утверждал высокое достоинство отдельной личности, ее свободу, ее права на индивидуальные проявления чувства, мысли, поведения. Лирический герой романтиков разъединен с окружающей его косной средой. Он выше ее, он ей противопоставлен. Высокий мир души и сердца – та реальность, которая для него важнее дисгармоничного объективного мира. Немецкий философ Гегель считал субъективизм отличительной чертой романтического метода. И замечал, что у романтиков «мир души торжествует победу над внешним миром».
Легко заметить, что романтизм имеет точки соприкосновения с предшествующим методом сентиментализма. Он продолжает линию сентиментализма на изображение человека как субъективно значимой личности. Но романтизм делает это шире, мощнее, многограннее. Философское осмысление места человека в окружающем мире положено в основу одного из направлений романтической поэзии. Медитативную элегию, то есть элегию-размышление, которая наиболее полно представляет это направление, находим в разных жанровых вариантах в творчестве Муравьева.
«Скоротечность жизни» (1775), «Время» (1775), «Размышление» (1775), «Сожаление младости» (1780), «Отрывок. К В. В. Ханыкову» (1780), «Ночь» (1785), «Зрение» (1785), «К Музе» (1790-е годы), «Сила жизни» (1797), «Неизвестность жизни» (1802), «Размышление» (1800-е годы) – все эти стихотворения отмечены особой стилистикой, призванной передать духовные богатства личностных устремлений человека. Сами эти устремления – целый мир, многокрасочный, изменчивый, сложный. Потому и поэтический язык неизбежно усложняется. «Все чувствования, радость, печаль, надежда, страх, желание, зависть, человеколюбие, – имеют свой особливый язык», – утверждает Муравьев. С помощью этого «особливого языка» поэту важно уловить не только индивидуальные приметы разнообразных чувств, но сам характер протекания этих чувств во времени. «Во времени одну занять мы можем точку», – так в стихотворении «Время» поэт стремится выразить мысль о неповторимости каждого временного момента бытия человека. И продолжает:
Мгновенье каждое имеет цвет особый,
От состояния сердечна занятой.
Он мрачен для того, чье сердце тяжко злобой,
Для доброго – златой.
Все года времена имеют наслажденья:
Во всяком возрасте есть счастие свое.
Но мудрости есть верх искусство соблюденья
Утех на житие.
Раскаянье есть желчь, котора простирает
Во недро времени противну грусть свою.
Но время наконец с сердечной дски стирает
Ржу чуждую сию.
Значимость мгновенья жизни зависит от того, чем это мгновение наполнено: добрыми помыслами и делами или «тяжкой злобой». Лирические медитации Муравьева имеют чаще всего нравственную тематику.
Физическая смерть человека и бессмертие его души, его духовный след на оставшейся земной стезе – еще один мотив, разрабатываемый Муравьевым. Он перейдет затем в лирику Жуковского. Вообще мотив двоемирия («здесь – и там») сделается постоянным у романтиков. Муравьев оказывается и в этом предтечей нового метода.
Неизвестность жизни
Когда небесный свод обымут мрачны ночи
И томные глаза сокрою я на сон,
Невольным манием предстанет перед очи
Ужасный переход и смертным непонятный!
Трепещет естество, вообразив сей час,
Необходимый час, безвестный, безвозвратный, –
Кто знает, далеко ль от каждого из нас?
Как вихрь, что, убежав из северной пещеры,
Вскрутится и корабль в пучину погрузит,
Так смерть нечаянно разрушит наши меры
И в безопасности заснувших поразит.
Гоняясь пристально за радостью мгновенной,
Отверстой пропасти мы ходим на краю.
Цвет розы не поблек, со стебля сриновенный, –
Уж тот, кто рвал ее, зрит бедственну ладью.
На долгий жизни ток отнюдь не полагайся,
О, смертный! Вышнему надежды поручив
И помня краткость дней, от гордости чуждайся.
Ты по земле пройдешь – там будешь вечно жить.
Рассмотрим это стихотворение. Плавное звучание первых трех строф элегии прерывается более резкой и отрывистой интонацией двух начальных строчек строфы четвертой, заключительной. Перед нами – кульминация произведения:
Гоняясь пристально за радостью мгновенной,
Как выразительно сказано! В этом афористическом образе-оксюмороне, состоящем из двух строк, много экспрессии и глубокого символического смысла. Вспомним, что оксюморон – художественный образ, вмещающий в себя противоположные смыслы. Жизнь так устроена, что за радостным ее мгновением неизбежно таится опасность. Чем выше взлет, тем страшнее падение. Ощущение этого падения передано ритмикой стиха: на середине строки, после «пропасти», неизбежна пауза. Словно нужно набрать воздуха в легкие, чтобы перескочить эту пропасть – цезуру – и добраться до края (слово цезура произошло от латинского caesura, что значит разрез, а если это стих, то – словораздел).
Муравьев стремится показать противоречивость человеческого существования. В кульминационной вершине произведения сконцентрирована главная его мысль. Жизнь противоречива, и от этого никуда не уйти. Это следует принять, чтобы «пройти по земле» достойно, заслужив право жить вечно «там» и в долгой памяти людей здесь. Едва ли финал стихотворения покажется нам, современным скептически настроенным людям, таким уж наивным. Конечно, мы не «поручаем надежды Вышнему» и не очень верим в вечное «там». И, тем не менее, мысль поэта нам близка и понятна. Выраженная поэтически ярко и многозначно, она подвигает нас на размышления о том, как лучшим образом распорядиться временем своей жизни.
Муравьев «Ночь» и Жуковский «Вечер». Сравнительный анализ
В заключение разговора о лирической поэзии Муравьева проведем опыт сравнительного анализа двух стихотворений: «Ночи» (1785) Муравьева и «Вечера» (1806) Жуковского. Это будет и завершением нашего экскурса в историю русской поэзии XVIII века. Произведения разделены двумя десятилетиями, но, без сомнения, они родственны и по тематике, и по лирическому настрою, и по ритмической их организации. Подобное сравнение позволит ощутить преемственность традиций поэзии XVIII века поэтами века XIX.
Муравьев не обозначал жанра своих элегических стихотворений. Возможно, делал это сознательно. И это было необычно и ново. Классицистическая поэтика, как помним, предполагала строгое соответствие смыслового содержания стиха его жанровой и даже метрической форме. Муравьев же соотносит и содержание, и форму стиха не столько с жанровым или метрическим каноном, сколько с субъективно-эмоциональным настроением, «состоянием души». И в этом он, конечно же, предвосхищает поэтическую манеру Жуковского. И в теории, и на практике в качестве главного принципа он утверждал индивидуальность поэтического слога: творец-художник начинается, по его словам, тогда, когда он создает нечто, «что одному ему принадлежит». Муравьев стремился к индивидуальности выражения мысли и чувства, к неповторимости формы произведения. И это роднит его с романтиками. Особенно характерно элегическое стихотворение поэта «Ночь».
Медлительней текут мгновенья бытия.
Умолкли голоса, и свет, покрытый тьмою,
Зовет живущих всех ко сладкому покою.
Прохлада, что из недр пространныя земли
Восходит вверх, стелясь, и видима в дали
Туманов и ручьев и близ кудрявой рощи
Виется в воздухе за колесницей нощи,
Касается до жил и освежает кровь!
Уединение, молчанье и любовь
Владычеством своим объемлют тихи сени,
И помавают им согласны с ними тени.
Воображение, полет свой отложив,
Мечтает тихость сцен, со зноем опочив.
Так солнце, утомясь, пред западом блистает,
Пускает кроткий луч и блеск свой отметает.
Ах! чтоб вечерних зреть пришествие теней,
Что может лучше быть обширности полей?
Приятно мне уйти из кровов позлащенных
В пространство тихое лесов невозмущенных,
Где скользкий счастья путь, где ров цветами скрыт.
Здесь буду странствовать в кустарниках цветущих
И слушать соловьев, в полночный час поющих;
Или облокочусь на мшистый камень сей,
Что частью в землю врос и частию над ней.
Мне сей цветущий дерн свое представит ложе.
Журчанье ручейка, бесперестанно то же,
Однообразием своим приманет сон.
Стопами тихими ко мне приидет он
И распростет свои над утомленным крилы,
Живитель естества, лиющий в чувства силы.
Не сходят ли уже с сих тонких облаков
Обманчивы мечты и между резвых снов
Надежды и любви, невинности подруги?
Уже смыкаются зениц усталых круги.
Носися с плавностью, стыдливая луна:
Я преселяюся во темну область сна.
Уже язык тяжел и косен становится.
Еще кидаю взор – и все бежит и тьмится.
– женская – мужская – женская…) способствуют впечатлению свободно льющегося монолога, задушевной исповеди. Шестистопным ямбом в русской лирической поэзии написано подавляющее большинство элегий, возможно, это «с легкой руки» Муравьева. В более поздних стихах поэт перейдет на четырехстопный ямб, с ломоносовских времен ассоциирующийся с жанром оды. Однако особая ритмика, особая мелодическая интонация, сделает и их совершенно не похожими ни на ломоносовские, ни на державинские оды.
Элегический характер «Ночи» легко ощутим. Он проявляется в авторской позиции не просто созерцательности, присущей, например, и идиллии, но именно самоуглубленности, погруженности в свои мысли и чувства. Выбрано то «мгновенье бытия», в которое, считает поэт, можно полнее понять и выразить смысл существования человека на земле. Это вечернее время суток, когда тишина и прохлада, сменив шумную дневную суету, зной и блеск солнца, успокаивает мысли, «освежает кровь». Но чтобы вполне обрести покой и гармонический строй мыслей, лирическому герою необходимо остаться на лоне природы наедине с самим собой:
уйти из кровов позлащенных
В пространство тихое лесов невозмущенных,
Оставив пышный град, где честолюбье бдит,
Где скользкий счастья путь, где ров цветами скрыт.
Трижды повторенная интонационно-синтаксическая конструкция с «где» обращает на себя внимание. Она заставляет увидеть в двух строчках с этим «где» смысловую антитезу (противопоставление) тем ценностям, которые прежде в стихотворении были заявлены как главные. Эти ценности: «уединение, молчанье и любовь». Вновь перед нами – ритмическая подсказка. Настойчивый и неожиданный ритмический повтор с «где» меняет интонационную мелодику стиха, а вместе с ней и сюжетную картину. Первые двадцать строк стихотворения имели спокойное и плавное ритмическое движение, и в них описывалось то, что способствует гармонии и умиротворенному состоянию души. Тихо опускающийся на поле и лес вечер благотворно действует и на человека, и на окружающую его природу. На самую середину этого фрагмента из двадцати строк приходится десятая строка – смысловой центр, те самые «уединение, молчанье и любовь». Вверх и вниз от этой строки расходятся волны умиротворенности. Налицо ритмическая симметрия.
Двадцать первая и двадцать вторая строки дают упомянутый слом ритма: «где… где… где…» звучит более отрывисто и потому тревожно. Эти строки кульминационны в стихотворении, и они резко изменяют и сюжетное, и смысловое содержание картины. В честолюбивом мире городов все суетно, ложно, вплоть до могильного рва, скрытого, однако, под пышными цветами. От этой резкой кульминационной мысли поэт, однако, вновь возвращается к мягкой эмоциональности описания живительных сил и красот природы, «приманивающих целительный сон». Муравьев остается еще во многом в пределах сентиментальной сентенции, достаточно узко трактующей отношения человека с внешним миром. У поэта получается, что истинное счастье жизни зависит лишь от воли самого человека, от настроя его души: уйти ли ему в мир тихой и благодатной природы или остаться в «пышном граде», полном мелкой суеты, лживой красоты и «скользкого счастья».
намеренно выделенный финал стихотворения? Как дань классицизму, требующему рационального и четкого завершения мысли или картины? Действительно, последние пять строк – почти натуралистическое описание погружения человек в сон («Уже язык тяжел и косен становится»). Это завершающий аккорд основной темы стихотворения, темы ночи. Но есть в этом финале и нечто другое! Нельзя не заметить, что через всю элегию проходит мысль о слиянии человека с живительным и исцеляющим миром природы. В элегии обнаруживаешь множество лексических образов единения: свет соединяется («покрывается») с тьмою, прохлада «касается до жил», тени «согласны с тихими сенями», журчанье ручейка «приманивает сон», а сон, в свою очередь, простирает над утомленным человеком «крилы», то есть крылья. Идея единения заложена и в самом сплошном «потоке» строк, в их нерасчлененности на строфы.
И лишь в двух кульминационных строчках синтаксические конструкции, отделенные одна от другой словечком «где», подчеркивают разъединение человека и с самим собой, и с миром природы. В таком контексте особенно значим и подчеркнуто отделенный финал. Здесь, в ритмически обособленном фрагменте, замыкается важнейший смысловой круг произведения. Лирический герой уходит в вечерний сумрак на лоно природы, чтобы обрести утерянное за день согласие с самим собой. Мысль о слиянии и единении достигает в финале своего апогея (вершинной точки) в картине сна: «смыкаются зениц усталых круги», человек обретает единение с самим собой в «темной области сна». Лирический герой в поэзии XVIII века еще не утратил первоначальной природной цельности натуры.
Перейдем к анализу «Вечера» Жуковского. Жанровое обозначение для поэта принципиально: стихотворение имеет подзаголовок «Элегия».
Ручей, виющийся по светлому песку,
С каким сверканием катишься ты в реку!
Приди, о муза благодатна,
В венке из юных роз, с цевницею златой;
Склонись задумчиво на пенистые воды
На лоне дремлющей природы.
Как солнца за горой пленителен закат, –
Когда поля в тени, а рощи отдаленны
И в зеркале воды колеблющийся град
Когда с холмов златых стада бегут к реке
И рева гул гремит звучнее над водами;
И, сети склав, рыбак на легком челноке
Плывет у брега меж кустами;
И веслами струи согласно рассекают;
И, плуги обратив, по глыбистам браздам
С полей оратаи съежают…
Уж вечер… облаков померкнули края,
Последняя в реке блестящая струя
С потухшим небом угасает.
Все тихо: рощи спят; в окрестности покой;
Простершись на траве под ивой наклоненной,
Поток, кустами осененный.
Как слит с прохладою растений фимиам!
Как сладко в тишине у брега струй плесканье!
Как тихо веянье зефира по водам
Чуть слышно над ручьем колышется тростник;
Глас петела вдали уснувши будит сеўлы;
В траве коростеля я слышу дикий крик,
В лесу стенанья филомелы…
Восточных облаков хребты воспламенились;
Осыпан искрами во тьме журчащий ключ;
В реке дубравы отразились.
Луны ущербный лик встает из-за холмов…
Как зыблется твой блеск на сумраке лесов!
Как бледно брег ты озлатило!
Сижу задумавшись; в душе моей мечты;
К протекшим временам лечу воспоминаньем…
С твоим блаженством и страданьем!
Где вы, мои друзья, вы, спутники мои?
Ужели никогда не зреть соединенья?
Ужель иссякнули всех радостей струи?
О братья! о друзья! где наш священный круг?
Где песни пламенны и музам и свободе?
Где Вакховы пиры при шуме зимних вьюг?
Где клятвы, данные природе,
И где же вы, друзья. Иль всяк своей тропою,
Лишенный спутников, влача сомнений груз,
Разочарованный душою,
Тащиться осужден до бездны гробовой.
– минутный цвет – почил, и непробудно,
И гроб безвременный любовь кропит слезой.
Другой… о небе правосудно.
А мы… ужель дерзнем друг другу чужды быть?
Ужель красавиц взор, иль почестей исканье,
Загладит в сердце вспоминанье
О радостях души, о счастье юных дней,
И дружбе, и любви, и музам посвященных?
Нет, нет! пусть всяк идет вослед судье своей,
…
Мне рок судил: брести неведомой стезей,
Быть другом мирных сел, любить красы природы,
Дышать под сумраком дубравной тишиной
И, взор склонив на пенны воды,
О песни, чистый плод невинности сердечной!
Блажен, кому дано цевницей оживлять
Часы сей жизни скоротечной!
Кто, в тихий утра час, когда туманный дым
И солнце, восходя, по рощам голубым
Спокойно блеск свой разливает,
Спешит, восторженный, оставя сельский кров,
В дубраве упредить пернатых пробужденье
Поет светила возрожденье!
Так, петь есть мой удел… но долго ль. Как узнать.
Ах! скоро, может быть, с Минваною унылой
Придет сюда Альпин в час вечера мечтать
В «Вечере» воспринято Жуковским не одно поэтическое открытие Муравьева. Как и у старшего поэта, здесь доминирует мысль о слитности, согласии, единении. Образ согласия не имеет четких и завершенных предметных очертаний, он мягко мерцает в поэтическом пространстве стихотворения, то приближаясь к читателю, то от него удаляясь. Он растворен в природе и душе лирического героя, настроенной на тихий вечерний покой. Он разлит в нежных вечерних красках. Эти краски лишены всего резкого, контрастного, рельефного. Однако они способны вобрать в себя то, что днем, при отчетливости взгляда на вещи, несоединимо: «Как слит с прохладою растений фимиам!» Заметим, что эта строка как бы изначально поется; мелодия опережает и определяет собою ее смысловое содержание. Согласие повсюду и во всем:
Внимаю, как журчит, сливаяся с рекой,
осененный.
Когда пловцы шумят, скликаясь по стругам,
согласно рассекают.
Как слит с прохладою растений фимиам!
соглася с свирелью пастухов,
Поет светила возрожденье!
Конечно же, не случайно преобладают в элегии соединительные и присоединительные конструкции с «и» и «с». А постоянно используемая поэтом деепричастная форма глагола приковывает внимание к самому процессу протекания этого единения и согласия:
На лоне дремлющей природы.
И, сети склав, рыбак на легком челноке
Плывет у брега меж кустами.
И солнце, восходя, по рощам голубым
И тем не менее, и ритмика, и соотносящийся с ней поэтический конфликт различны в стихотворениях Муравьева и Жуковского. «Вечер» состоит из двадцати трех четырехстрочных строф. Первые три строки каждой строфы – шестистопные ямбы, последние строки – ямбы четырехстопные. Общий ритмический рисунок четкий, отступлений от метрической схемы не много. Однако сам этот рисунок заслуживает особого внимания. Оба типа ямбов, которые Жуковский использует в своей элегии, были широко распространены в лирической поэзии рубежа XVIII–XIX веков, но четырехстопный воспринимался как более современный. Уже в стихах Муравьева заметно тяготение к переходу от шестистопного ямба к четырехстопному. Жуковский же, как видим, проделывает эксперименты с метром и ритмом, соединяя различные виды ямбов в пределах одного стихотворения. «Вечер» наглядно проявляет тенденцию к «укорочению» ямбов. В русской поэзии идет процесс отказа от громоздких метрических конструкций, их упрощения. Но одновременно внутри более легких стиховых конструкций происходило усложнение психологического содержания текста в результате все большей драматизации и остроты мысли.
Что же собой представляет драматический ход в элегии Жуковского? В чем заключается здесь конфликтная ситуация? У Муравьева в «Ночи» она была достаточно простой. Тихий прохладный сумрак вечерних полей и лесов противопоставлялся поэтом утомительному дневному зною и блеску суетного города. И именно в преддверии ночи, в особое, пограничное время суток, когда «пришествие вечерних теней» еще не обратило все во мрак, но нет уже и обманчивого дневного блеска, открываются человеку подлинные ценности жизни. Они заключены в «уединении, молчании и любви», и они отметают мелкое честолюбие, лицемерие и «позлащенное скользкое счастье». Так было у Муравьева. У Жуковского иной уровень противопоставления контрастных начал. В его элегии воспевается не только «тихая гармония» вечера, но «светила возрожденье», то есть пробуждение к новой жизни с восходом солнца. Поэтический конфликт подготовлен не антитезой дня и ночи, как это было у Муравьева. Ведь сияющий утренний час такой же тихий, спокойный и благодатный, как и час вечерний:
Кто, в тихий утра час, когда туманный дым
Ложится по полям и холмы облачает
Спокойно блеск свой разливает…
Вспомним, что у Муравьева, напротив, весь набор противопоставлений и сопоставлений, в том числе и звуковых ассоциации, делал блеск солнца «возмущающим душу». Не случайно у него этот блеск вначале распадается на утомительное сияние и вечерний «кроткий луч», а затем как образ вообще изгоняется, «отметается» («Так солнце, утомясь, пред западом блистает, / Пускает кроткий луч и блеск свой отметает»). У Жуковского солнце благодатно так же, как и тихий вечерний сумрак.
Но откуда же возникает и каким образом концентрируется тревожное напряжение в элегии Жуковского? Присмотримся к ее ритмическому построению. Первые девять строф содержат в себе плавное и спокойное описание вечера. А затем идет срединная часть стихотворения, насыщенная взволнованными и тревожными вопросами. Эта средняя часть, состоящая тоже из девяти строф, представляет собой напряженно-вопрошающий диалог лирического героя с самим собой. Финальные пять строф приводят эти равные по объему и противоположные по эмоциональному звучанию фрагменты как бы к общему знаменателю. Граница же между первой и второй частями обозначена совершенно отчетливо: последняя строчка девятой строфы неожиданно заканчивается многоточием. Эта неожиданность еще и усилена содержащимися в конце строфы образами «дикого крика» коростеля и «стенаний филомелы», своей резкостью отличающимися от нейтральной «мягкой» образности первой части.
Тревожное напряжение усиливается, начиная с первых строк десятой строфы. Интонационный строй стиха стремительно меняется посредством нагнетения вопросов: «Но что. Каков вдали мелькнул волшебный луч?» Если в первой части элегии не было ни одной вопросительной конструкции, то во второй – их целых тринадцать. Вместе с многоточиями, передающими состояние растерянности, и экспрессивными восклицаниями они определят собой во второй части новую эмоциональную окраску стиха. В смысловом отношении она соответствует переходу от «согласной души» вечерней природы («Как тихая твоя гармония приятна!») к горьким воспоминаниям и мучительным радумьям лирического героя.
времени. Если во всех девяти строфах первой части встречается лишь один глагол прошедшего времени («померкнул»), то в одной десятой строфе сразу три глагола прошедшего времени совершенного вида («мелькнул», «воспламенились», «отразились»). Отчетливые и резкие глагольные формы второй части очень заметны на общем фоне преобладающих в элегии форм глагола настоящего времени и многочисленных причастий и деепричастий, рождающих ощущение спокойной протяженности и длительности жизни природы и человека.
Вообще, вторая часть элегии, в отличие от первой, в основном не пейзажная, а личностная. Идет описание всплеска эмоций, душевного порыва, смятенных чувств. С поразительной психологической точностью Жуковский передает сигналы из мира природы, знаменующие смену душевного состояния героя. Виртуозно перебрасывает поэтический мостик от «воспламенившихся хребтов восточных облаков», от мелькнувшего вдали «волшебного луча» к «воспламенившемуся» воображению героя, к поднятым из тайников души скорбным воспоминаниям. Это уже область таинственного (в своих балладах Жуковский блестяще разовьет этот поэтический ход). Здесь все колеблется, зыблется, предстает в отраженном свете: «В реке дубравы отразились». Встающий из-за холмов «луны ущербный лик» смещает очертания и краски – вот почему все дробится в зыбком и неверном свете ночного светила:
Как зыблется твой блеск на сумраке лесов!
Как бледно брег ты озлатило!
Отметим попутно одну (цветовую) особенность поэтики Жуковского, также восходящую к элегии Муравьева. Поэт использует краски не в их прямом цветовом значении, а опосредуя душевным состоянием героя. Впрочем, дело, видимо, обстоит еще сложнее, поскольку камертоном душевного состояния лирического героя оказывается в элегии Жуковского какое-либо явление природы. Цвет одухотворен, но и душевный порыв, в свою очередь, вызван сменой красок природы. Перед нами – двойная метафоризация, предельное раздвижение смыслового значения образа, та его многозначность, которая впервые появляется в романтической поэзии. Жуковский может соединить в одном образе прохладу и запах растений, фимиам («Как слит с прохладою растений фимиам!»), и это оправдано той самой многозначностью образа.
Но начало подобного объединения внешне разнородных, но внутренне, психологически, слитных явлений, находим уже в элегии Муравьева! В его «Ночи» есть образ прохлады, не просто осязаемой, но видимой глазу:
Восходит вверх, стелясь, и видима в дали
Туманов и ручьев и близ кудрявой рощи
Виется в воздухе за колесницей нощи,
Касается до жил и освежает кровь.
поэтическим воображением. Жуковский же эту возможность многообразно и сложно разработал.
Вернемся к драматической коллизии «Вечера». Прощальное угасание вечерней зари, восход луны с ее тревожащим странно-зыбким блеском подготавливают переход к мучительным воспоминаниям лирического героя о протекшей жизни. В ней, оказывается, все было непрочно, ненадежно, зыбко. Лучшие друзья погибли юными («И гроб безвременный любовь кропит слезой»). А те, кто живы, отдалились: «почестей исканье» и «суетная честь» вытеснила память о священной дружбе, о клятвах «хранить с огнем души нетленность братских уз». Уделом недавних братьев по «священному кругу» сделались одиночество, разочарование и «сомнений груз»:
…иль всяк своей тропою
Лишенный спутников, влача сомнений груз,
Разочарованный душою,
И все-таки жесткой закрепленности ситуации «горького удела» во второй части стихотворения нет. Ведь преобладают предположительные интонации, повторяются, варьируясь, вопросительные синтаксические конструкции, начинающиеся с «ужели», «ужель», «иль». Вопрошая трагическую участь одиноких людей, поэт одновременно от нее заклинает: «А мы … ужель дерзнем друг другу чужды быть?». В последних пяти строфах элегии вновь возвращается спокойная мелодическая интонация первой части и с ней – картины гармоничной природы. Теперь это «поля и холмы», разбуженные «спокойно разливающим свой блеск» утренним солнцем. В предпоследней строфе содержится самый емкий и выразительный образ слитности и согласия: лирического героя спасет от одиночества, от разъединенности с дорогими сердцу людьми его лира, согласная со звуками свирели, которые в солнечном восходе возвещают начало новой жизни.
Тем неожиданнее заключительная строфа элегии! Вновь меняя ритмическую мелодию, она начинается со знакомых нам по второй части тревожных прерывистых вопросов, разделенных напряженными паузами – многоточиями. «Так, петь есть мой удел… но долго ль. Как узнать. «. А завершается унылой меланхолической картиной могилы юноши-поэта, к которой «в час вечера мечтать» приходят двое влюбленных. В финал элегии Жуковского, в отличие от финала муравьевской «Ночи», выходят, таким образом, обе темы: и умиротворение на лоне вечерней природы, и смятение чувств, возникшее еще прежде от смены красок заката. Муравьевская элегия оказывалась в финале «сомкнутой»: картина спасительного, все венчающего и примиряющего сна оставляла впечатление цельности бытия, разрешенности поэтической коллизии. Финал элегии Жуковского «разомкнут»: новый неожиданный перепад ритма, а с ним и поворот сюжетной ситуации в финале приводят за собою волну нового поэтического воодушевления, дают простор воображению, выходящему за финальную границу произведения. Сама ритмика «Вечера» воплощала иной, более драматичный ход мысли, ведущий к открытому финалу, к неразрешенному противоречию.
Сделаем выводы из сравнительного анализа двух элегий. «Ночь» оказалась не просто поэтической удачей Муравьева, но своего рода «забегом» к русской романтической лирике XIX века. Находясь еще на общей границе с классицизмом (его рациональными трактовками душевных переживаний) и сентиментализмом (его подчеркивание внешних признаков этих переживаний), муравьевское стихотворение предвещало в то же время открытия романтической поэтики Жуковского. «Ночь» и «Вечер» близки тематически и сюжетно. И там, и здесь – одна и та же поэтическая ситуация: лирический герой уходит в вечерний час в простор загородных полей, чтобы предаться воспоминаниям о прошлом и обдумать свою жизнь в настоящем.
Но, оказывается, похожесть двух поэтов можно обнаружить и на более тонком поэтическом уровне: ритмическом. Причем то, что старшим было только угадано, а именно: слияние души человека с прекрасным в природе через медитацию, через настрой на природные ритмы, – перешло у младшего в ведущий мотив и композиционную организацию произведения. У Жуковского ритм меняется, дробится, усложняется, усложняя тему единения человека с природой, дополняя ее мотивом одиночества творческой личности. Новая ритмическая структура русской элегии соответствовала более многостороннему пониманию психологизма романтиками, показу не столько внешних, сколько внутренних примет чувств и переживаний.
к новым художественным приемам и средствам. Пока же, у истоков русской романтической поэзии, именно элегические опыты Муравьева во многом определили движение всей русской лирики рубежа XVIII–XIX веков.
Литература по творчеству М. Н. Муравьева
- Муравьев М. Н. Стихотворения / Вступ. ст. Л. И. Кулаковой. Л., 1967.
- Жуковский В. А. Избранное / Вступ. ст. И. М. Семенко. Л., 1973.
- Гуковский Г. А. Русская поэзия XVIII века. Л., 1927.
- –1810 годов // История русской поэзии: В 2 т. Л., 1968. Т. 1.
- Русская литература. Век XVIII. Лирика. М., 1990.
- Словарь литературоведческих терминов. М., 1974.
- Литературная энциклопедия терминов и понятий. М., 2001.
Источник