Муравьев «Ночь» и Жуковский «Вечер». Сравнительный анализ
В заключение разговора о лирической поэзии Муравьева проведем опыт сравнительного анализа двух стихотворений: «Ночи» (1785) Муравьева и «Вечера» (1806) Жуковского. Это будет и завершением нашего экскурса в историю русской поэзии XVIII века. Произведения разделены двумя десятилетиями, но, без сомнения, они родственны и по тематике, и по лирическому настрою, и по ритмической их организации. Подобное сравнение позволит ощутить преемственность традиций поэзии XVIII века поэтами века XIX.
Муравьев не обозначал жанра своих элегических стихотворений. Возможно, делал это сознательно. И это было необычно и ново. Классицистическая поэтика, как помним, предполагала строгое соответствие смыслового содержания стиха его жанровой и даже метрической форме. Муравьев же соотносит и содержание, и форму стиха не столько с жанровым или метрическим каноном, сколько с субъективно-эмоциональным настроением, «состоянием души». И в этом он, конечно же, предвосхищает поэтическую манеру Жуковского. И в теории, и на практике в качестве главного принципа он утверждал индивидуальность поэтического слога: творец-художник начинается, по его словам, тогда, когда он создает нечто, «что одному ему принадлежит». Муравьев стремился к индивидуальности выражения мысли и чувства, к неповторимости формы произведения. И это роднит его с романтиками. Особенно характерно элегическое стихотворение поэта «Ночь».
Стихотворение написано шестистопным ямбом, не разделено на строфы, выделена лишь финальная часть в пять строк. Парные чередующиеся рифмы (мужская – женская – мужская – женская…) способствуют впечатлению свободно льющегося монолога, задушевной исповеди. Шестистопным ямбом в русской лирической поэзии написано подавляющее большинство элегий, возможно, это «с легкой руки» Муравьева. В более поздних стихах поэт перейдет на четырехстопный ямб, с ломоносовских времен ассоциирующийся с жанром оды. Однако особая ритмика, особая мелодическая интонация, сделает и их совершенно не похожими ни на ломоносовские, ни на державинские оды.
Элегический характер «Ночи» легко ощутим. Он проявляется в авторской позиции не просто созерцательности, присущей, например, и идиллии, но именно самоуглубленности, погруженности в свои мысли и чувства. Выбрано то «мгновенье бытия», в которое, считает поэт, можно полнее понять и выразить смысл существования человека на земле. Это вечернее время суток, когда тишина и прохлада, сменив шумную дневную суету, зной и блеск солнца, успокаивает мысли, «освежает кровь». Но чтобы вполне обрести покой и гармонический строй мыслей, лирическому герою необходимо остаться на лоне природы наедине с самим собой:
Трижды повторенная интонационно-синтаксическая конструкция с «где» обращает на себя внимание. Она заставляет увидеть в двух строчках с этим «где» смысловую антитезу (противопоставление) тем ценностям, которые прежде в стихотворении были заявлены как главные. Эти ценности: «уединение, молчанье и любовь». Вновь перед нами – ритмическая подсказка. Настойчивый и неожиданный ритмический повтор с «где» меняет интонационную мелодику стиха, а вместе с ней и сюжетную картину. Первые двадцать строк стихотворения имели спокойное и плавное ритмическое движение, и в них описывалось то, что способствует гармонии и умиротворенному состоянию души. Тихо опускающийся на поле и лес вечер благотворно действует и на человека, и на окружающую его природу. На самую середину этого фрагмента из двадцати строк приходится десятая строка – смысловой центр, те самые «уединение, молчанье и любовь». Вверх и вниз от этой строки расходятся волны умиротворенности. Налицо ритмическая симметрия.
Двадцать первая и двадцать вторая строки дают упомянутый слом ритма: «где… где… где…» звучит более отрывисто и потому тревожно. Эти строки кульминационны в стихотворении, и они резко изменяют и сюжетное, и смысловое содержание картины. В честолюбивом мире городов все суетно, ложно, вплоть до могильного рва, скрытого, однако, под пышными цветами. От этой резкой кульминационной мысли поэт, однако, вновь возвращается к мягкой эмоциональности описания живительных сил и красот природы, «приманивающих целительный сон». Муравьев остается еще во многом в пределах сентиментальной сентенции, достаточно узко трактующей отношения человека с внешним миром. У поэта получается, что истинное счастье жизни зависит лишь от воли самого человека, от настроя его души: уйти ли ему в мир тихой и благодатной природы или остаться в «пышном граде», полном мелкой суеты, лживой красоты и «скользкого счастья».
А как понять отделенность от основной части стихотворения заключительных пяти строк? Они отделены самим автором графически и, кроме того, обособлены посредством восходящей интонации. Как понимать такой намеренно выделенный финал стихотворения? Как дань классицизму, требующему рационального и четкого завершения мысли или картины? Действительно, последние пять строк – почти натуралистическое описание погружения человек в сон («Уже язык тяжел и косен становится»). Это завершающий аккорд основной темы стихотворения, темы ночи. Но есть в этом финале и нечто другое! Нельзя не заметить, что через всю элегию проходит мысль о слиянии человека с живительным и исцеляющим миром природы. В элегии обнаруживаешь множество лексических образов единения: свет соединяется («покрывается») с тьмою, прохлада «касается до жил», тени «согласны с тихими сенями», журчанье ручейка «приманивает сон», а сон, в свою очередь, простирает над утомленным человеком «крилы», то есть крылья. Идея единения заложена и в самом сплошном «потоке» строк, в их нерасчлененности на строфы.
И лишь в двух кульминационных строчках синтаксические конструкции, отделенные одна от другой словечком «где», подчеркивают разъединение человека и с самим собой, и с миром природы. В таком контексте особенно значим и подчеркнуто отделенный финал. Здесь, в ритмически обособленном фрагменте, замыкается важнейший смысловой круг произведения. Лирический герой уходит в вечерний сумрак на лоно природы, чтобы обрести утерянное за день согласие с самим собой. Мысль о слиянии и единении достигает в финале своего апогея (вершинной точки) в картине сна: «смыкаются зениц усталых круги», человек обретает единение с самим собой в «темной области сна». Лирический герой в поэзии XVIII века еще не утратил первоначальной природной цельности натуры.
Перейдем к анализу «Вечера» Жуковского. Жанровое обозначение для поэта принципиально: стихотворение имеет подзаголовок «Элегия».
В «Вечере» воспринято Жуковским не одно поэтическое открытие Муравьева. Как и у старшего поэта, здесь доминирует мысль о слитности, согласии, единении. Образ согласия не имеет четких и завершенных предметных очертаний, он мягко мерцает в поэтическом пространстве стихотворения, то приближаясь к читателю, то от него удаляясь. Он растворен в природе и душе лирического героя, настроенной на тихий вечерний покой. Он разлит в нежных вечерних красках. Эти краски лишены всего резкого, контрастного, рельефного. Однако они способны вобрать в себя то, что днем, при отчетливости взгляда на вещи, несоединимо: «Как слит с прохладою растений фимиам!» Заметим, что эта строка как бы изначально поется; мелодия опережает и определяет собою ее смысловое содержание. Согласие повсюду и во всем:
Конечно же, не случайно преобладают в элегии соединительные и присоединительные конструкции с «и» и «с». А постоянно используемая поэтом деепричастная форма глагола приковывает внимание к самому процессу протекания этого единения и согласия:
И тем не менее, и ритмика, и соотносящийся с ней поэтический конфликт различны в стихотворениях Муравьева и Жуковского. «Вечер» состоит из двадцати трех четырехстрочных строф. Первые три строки каждой строфы – шестистопные ямбы, последние строки – ямбы четырехстопные. Общий ритмический рисунок четкий, отступлений от метрической схемы не много. Однако сам этот рисунок заслуживает особого внимания. Оба типа ямбов, которые Жуковский использует в своей элегии, были широко распространены в лирической поэзии рубежа XVIII–XIX веков, но четырехстопный воспринимался как более современный. Уже в стихах Муравьева заметно тяготение к переходу от шестистопного ямба к четырехстопному. Жуковский же, как видим, проделывает эксперименты с метром и ритмом, соединяя различные виды ямбов в пределах одного стихотворения. «Вечер» наглядно проявляет тенденцию к «укорочению» ямбов. В русской поэзии идет процесс отказа от громоздких метрических конструкций, их упрощения. Но одновременно внутри более легких стиховых конструкций происходило усложнение психологического содержания текста в результате все большей драматизации и остроты мысли.
Что же собой представляет драматический ход в элегии Жуковского? В чем заключается здесь конфликтная ситуация? У Муравьева в «Ночи» она была достаточно простой. Тихий прохладный сумрак вечерних полей и лесов противопоставлялся поэтом утомительному дневному зною и блеску суетного города. И именно в преддверии ночи, в особое, пограничное время суток, когда «пришествие вечерних теней» еще не обратило все во мрак, но нет уже и обманчивого дневного блеска, открываются человеку подлинные ценности жизни. Они заключены в «уединении, молчании и любви», и они отметают мелкое честолюбие, лицемерие и «позлащенное скользкое счастье». Так было у Муравьева. У Жуковского иной уровень противопоставления контрастных начал. В его элегии воспевается не только «тихая гармония» вечера, но «светила возрожденье», то есть пробуждение к новой жизни с восходом солнца. Поэтический конфликт подготовлен не антитезой дня и ночи, как это было у Муравьева. Ведь сияющий утренний час такой же тихий, спокойный и благодатный, как и час вечерний:
Вспомним, что у Муравьева, напротив, весь набор противопоставлений и сопоставлений, в том числе и звуковых ассоциации, делал блеск солнца «возмущающим душу». Не случайно у него этот блеск вначале распадается на утомительное сияние и вечерний «кроткий луч», а затем как образ вообще изгоняется, «отметается» («Так солнце, утомясь, пред западом блистает, / Пускает кроткий луч и блеск свой отметает»). У Жуковского солнце благодатно так же, как и тихий вечерний сумрак.
Но откуда же возникает и каким образом концентрируется тревожное напряжение в элегии Жуковского? Присмотримся к ее ритмическому построению. Первые девять строф содержат в себе плавное и спокойное описание вечера. А затем идет срединная часть стихотворения, насыщенная взволнованными и тревожными вопросами. Эта средняя часть, состоящая тоже из девяти строф, представляет собой напряженно-вопрошающий диалог лирического героя с самим собой. Финальные пять строф приводят эти равные по объему и противоположные по эмоциональному звучанию фрагменты как бы к общему знаменателю. Граница же между первой и второй частями обозначена совершенно отчетливо: последняя строчка девятой строфы неожиданно заканчивается многоточием. Эта неожиданность еще и усилена содержащимися в конце строфы образами «дикого крика» коростеля и «стенаний филомелы», своей резкостью отличающимися от нейтральной «мягкой» образности первой части.
Тревожное напряжение усиливается, начиная с первых строк десятой строфы. Интонационный строй стиха стремительно меняется посредством нагнетения вопросов: «Но что. Каков вдали мелькнул волшебный луч?» Если в первой части элегии не было ни одной вопросительной конструкции, то во второй – их целых тринадцать. Вместе с многоточиями, передающими состояние растерянности, и экспрессивными восклицаниями они определят собой во второй части новую эмоциональную окраску стиха. В смысловом отношении она соответствует переходу от «согласной души» вечерней природы («Как тихая твоя гармония приятна!») к горьким воспоминаниям и мучительным радумьям лирического героя.
В пейзажных строфах второй части уже нет и следа того умиротворенного созерцательного настроения, которым окрашены картины природы первой части. Не случайно так резко меняется сама форма глагольного времени. Если во всех девяти строфах первой части встречается лишь один глагол прошедшего времени («померкнул»), то в одной десятой строфе сразу три глагола прошедшего времени совершенного вида («мелькнул», «воспламенились», «отразились»). Отчетливые и резкие глагольные формы второй части очень заметны на общем фоне преобладающих в элегии форм глагола настоящего времени и многочисленных причастий и деепричастий, рождающих ощущение спокойной протяженности и длительности жизни природы и человека.
Вообще, вторая часть элегии, в отличие от первой, в основном не пейзажная, а личностная. Идет описание всплеска эмоций, душевного порыва, смятенных чувств. С поразительной психологической точностью Жуковский передает сигналы из мира природы, знаменующие смену душевного состояния героя. Виртуозно перебрасывает поэтический мостик от «воспламенившихся хребтов восточных облаков», от мелькнувшего вдали «волшебного луча» к «воспламенившемуся» воображению героя, к поднятым из тайников души скорбным воспоминаниям. Это уже область таинственного (в своих балладах Жуковский блестяще разовьет этот поэтический ход). Здесь все колеблется, зыблется, предстает в отраженном свете: «В реке дубравы отразились». Встающий из-за холмов «луны ущербный лик» смещает очертания и краски – вот почему все дробится в зыбком и неверном свете ночного светила:
Отметим попутно одну колористическую (цветовую) особенность поэтики Жуковского, также восходящую к элегии Муравьева. Поэт использует краски не в их прямом цветовом значении, а опосредуя душевным состоянием героя. Впрочем, дело, видимо, обстоит еще сложнее, поскольку камертоном душевного состояния лирического героя оказывается в элегии Жуковского какое-либо явление природы. Цвет одухотворен, но и душевный порыв, в свою очередь, вызван сменой красок природы. Перед нами – двойная метафоризация, предельное раздвижение смыслового значения образа, та его многозначность, которая впервые появляется в романтической поэзии. Жуковский может соединить в одном образе прохладу и запах растений, фимиам («Как слит с прохладою растений фимиам!»), и это оправдано той самой многозначностью образа.
Но начало подобного объединения внешне разнородных, но внутренне, психологически, слитных явлений, находим уже в элегии Муравьева! В его «Ночи» есть образ прохлады, не просто осязаемой, но видимой глазу:
Муравьев здесь, конечно, более рационалистичен и предметен: прохлада в конце концов конкретизируется как туман. И все-таки именно он открыл возможность синтеза внутри образа различных начал, объединенных поэтическим воображением. Жуковский же эту возможность многообразно и сложно разработал.
Вернемся к драматической коллизии «Вечера». Прощальное угасание вечерней зари, восход луны с ее тревожащим странно-зыбким блеском подготавливают переход к мучительным воспоминаниям лирического героя о протекшей жизни. В ней, оказывается, все было непрочно, ненадежно, зыбко. Лучшие друзья погибли юными («И гроб безвременный любовь кропит слезой»). А те, кто живы, отдалились: «почестей исканье» и «суетная честь» вытеснила память о священной дружбе, о клятвах «хранить с огнем души нетленность братских уз». Уделом недавних братьев по «священному кругу» сделались одиночество, разочарование и «сомнений груз»:
И все-таки жесткой закрепленности ситуации «горького удела» во второй части стихотворения нет. Ведь преобладают предположительные интонации, повторяются, варьируясь, вопросительные синтаксические конструкции, начинающиеся с «ужели», «ужель», «иль». Вопрошая трагическую участь одиноких людей, поэт одновременно от нее заклинает: «А мы … ужель дерзнем друг другу чужды быть?». В последних пяти строфах элегии вновь возвращается спокойная мелодическая интонация первой части и с ней – картины гармоничной природы. Теперь это «поля и холмы», разбуженные «спокойно разливающим свой блеск» утренним солнцем. В предпоследней строфе содержится самый емкий и выразительный образ слитности и согласия: лирического героя спасет от одиночества, от разъединенности с дорогими сердцу людьми его лира, согласная со звуками свирели, которые в солнечном восходе возвещают начало новой жизни.
Тем неожиданнее заключительная строфа элегии! Вновь меняя ритмическую мелодию, она начинается со знакомых нам по второй части тревожных прерывистых вопросов, разделенных напряженными паузами – многоточиями. «Так, петь есть мой удел… но долго ль. Как узнать. «. А завершается унылой меланхолической картиной могилы юноши-поэта, к которой «в час вечера мечтать» приходят двое влюбленных. В финал элегии Жуковского, в отличие от финала муравьевской «Ночи», выходят, таким образом, обе темы: и умиротворение на лоне вечерней природы, и смятение чувств, возникшее еще прежде от смены красок заката. Муравьевская элегия оказывалась в финале «сомкнутой»: картина спасительного, все венчающего и примиряющего сна оставляла впечатление цельности бытия, разрешенности поэтической коллизии. Финал элегии Жуковского «разомкнут»: новый неожиданный перепад ритма, а с ним и поворот сюжетной ситуации в финале приводят за собою волну нового поэтического воодушевления, дают простор воображению, выходящему за финальную границу произведения. Сама ритмика «Вечера» воплощала иной, более драматичный ход мысли, ведущий к открытому финалу, к неразрешенному противоречию.
Сделаем выводы из сравнительного анализа двух элегий. «Ночь» оказалась не просто поэтической удачей Муравьева, но своего рода «забегом» к русской романтической лирике XIX века. Находясь еще на общей границе с классицизмом (его рациональными трактовками душевных переживаний) и сентиментализмом (его подчеркивание внешних признаков этих переживаний), муравьевское стихотворение предвещало в то же время открытия романтической поэтики Жуковского. «Ночь» и «Вечер» близки тематически и сюжетно. И там, и здесь – одна и та же поэтическая ситуация: лирический герой уходит в вечерний час в простор загородных полей, чтобы предаться воспоминаниям о прошлом и обдумать свою жизнь в настоящем.
Но, оказывается, похожесть двух поэтов можно обнаружить и на более тонком поэтическом уровне: ритмическом. Причем то, что старшим было только угадано, а именно: слияние души человека с прекрасным в природе через медитацию, через настрой на природные ритмы, – перешло у младшего в ведущий мотив и композиционную организацию произведения. У Жуковского ритм меняется, дробится, усложняется, усложняя тему единения человека с природой, дополняя ее мотивом одиночества творческой личности. Новая ритмическая структура русской элегии соответствовала более многостороннему пониманию психологизма романтиками, показу не столько внешних, сколько внутренних примет чувств и переживаний.
Довольно скоро найденные Жуковским поэтические приемы закрепятся в русской элегии, а затем начнут сдерживать ее развитие. Пушкин, Баратынский, Некрасов, Фет и другие поэты, каждый в свое время, обратятся к новым художественным приемам и средствам. Пока же, у истоков русской романтической поэзии, именно элегические опыты Муравьева во многом определили движение всей русской лирики рубежа XVIII–XIX веков.
► Читайте также другие темы главы VIII:
► Перейти к оглавлению книги Русская поэзия XVIII века
Источник