Золотой клещ часть 25 глава
Глава 1. Принцесса Илзе
‘Еще долго?’ — замерев перед очередной решеткой, взглядом спрашивает меня мать.
Я отрицательно качаю головой. И с трудом удерживаюсь от торжествующей улыбки, увидев в глазах королевы Галиэнны Нейзер, самой сильной Видящей Делирии, тень страха. Нет, даже не страха — ужаса. Ибо обычный страх не сможет заставить Видящую даже на одно мгновение забыть о контроле над своими взглядами, мимикой и моторикой.
‘Интересно, что именно ее так испугало?’ — мысленно спрашиваю себя я. И пытаюсь посмотреть на Кошмар ее глазами.
В душе почти сразу же вспыхивает понимание: королевская тюрьма — диаметральная противоположность дворцу. И ее величество, ни разу не спускавшуюся в эти подземелья, сейчас должно корежить от контрастов. Жуткая тьма, которую не рассеивают даже факелы в руках сопровождающих нас тюремщиков, так непохожа и мягкий свет масляных светильников, круглосуточно освещающий даже самые дальние коридоры дворца. Пронизывающий до костей холод, которым тянет от стен, покрытых какой-то серо-зеленой гадостью — это не сухой жар от многочисленных каминов. Удушающий смрад нечистот, крови и гниения — не изысканные ароматы благовоний, воскуряемых в Северном крыле.
А еще в королевском дворце тихо. И там просто не слышно доносящиеся из камер проклятия, чахоточный кашель тех, кто провел в Кошмаре хотя бы год, рыдания и смех повредившихся рассудком, истошные крики и хрипы пытаемых. И, самое главное, там невозможно ощутить, как останавливается Время…
‘Еще долго?’ — здесь, в королевской тюрьме, этот вопрос теряет всякий смысл. Ибо все те, кто перешагнул зыбкую грань, отделяющую Кошмар от обычной жизни, рано или поздно растворяются в самом настоящем Безвременье. Почему? Да потому, что здесь, глубоко под землей, не меняются времена года. Тут не видно восходов и закатов, нет мерных свечей и клепсидр. Конечно же, при желании количество прожитых дней можно отмерять по приемам пищи и по голосам солдат тюремной охраны, раз в сутки сменяющихся на постах. Только вот этого самого желания у большинства заключенных нет. Ибо думать о времени удел тех, у кого есть будущее. А у тех, кто живет в Кошмаре, его нет…
…Душераздирающий скрип двери пыточной мэтра Джиэро прерывает мои размышления.
— Прошу вас, э-э-э… ваше величество…
— Благодарю… — в голосе моей матери нет и следа того страха, который только что плескался в ее глазах. Однако она боится. Причем намного сильнее, чем несколько минут назад. Я это чувствую. Кожей. И у меня начинает улучшаться настроение…
…Мать делает шаг в дверной проем и… ошеломленно замирает, задохнувшись от чудовищного смрада, царящего в пыточной. Потом она охватывает взглядом это царство Боли, представляет себя на месте тех несчастных, кто попадает в руки королевского палача и на мгновение теряет лицо…
— Прошу садиться! Вот в это кресло, ваше величество… — насладившись ее ужасом, предлагает мэтр Джиэро. И мама, услышав в его голосе нотки удовлетворения, тут же приходит в себя.
— А у тебя тут жарковато… — вернув на место маску всесильной королевы, криво усмехается она. И, подойдя к одному из столов с пыточным инструментом, прикасается к рукояти длинника, до блеска отполированной руками палачей. — И все это тебе действительно необходимо?
— Да, ваше величество… — кивает палач. — Если вам интересно, я могу показать на ком-нибу-…
— Потом… — перебивает его мать. — Сегодня у меня не так много времени… Пусть приведут первого… э-э-э… заключенного…
— Как прикажете, ваше величество! — пожимает плечами мэтр Джиэро, и, повернувшись к своему помощнику, рявкает: — Слышал? Бегом.
Молодой, но уже заслуживший звание лучшего ученика мэтра палач по прозвищу Гной срывается с места и вылетает в коридор. А мать, неторопливо рассматривая инструмент, продолжает прогулку по пыточной. И, добравшись до кресла, стоящего прямо перед камином, поворачивается ко мне:
— Да, ваше величество?
— Насколько я понимаю, это кресло — для него?
— Да, ваше величество…
— Правильное решение… Я тобой довольна…
— Благодарю вас, ваше величество… — я склоняю голову так, чтобы она не заметила смешинок в моих глазах. И ненадолго замираю в таком положении…
…Элиреец молод, высок и статен. Короткие черные волосы. Узкий лоб, глубоко посаженные глаза. Мрачный взгляд исподлобья. Неоднократно сломанный нос. Шрам, тянущийся от правого виска к скуле. Тяжелый подбородок. Мощная короткая шея. Широченные плечи и перевитый сухими жилистыми мышцами торс. Предплечья толщиной с мое бедро. Толстые короткие пальцы, способные выдернуть из стены вбитый в нее гвоздь. Покрытые густым волосом чуть кривоватые ноги. И жуткое тряпье, надеть которое постеснялся бы даже юродивый. Однако этот воин, знающий, что такое смерть, не обращает внимания на то, во что его нарядили. Он готов к бою. Даже сейчас. Со связанными за спиной руками, и в окружении четверых дюжих стражников.
— Доброго дня… — дав ему оглядеться и оценить свои перспективы, здоровается мать.
— Доброго? — приподняв одну бровь, хмуро переспрашивает воин. Старательно делая вид, что его не пугают будущие пытки.
— Доброго, Ваше Величество. — рычит мэтр Джиэро, и сдергивает со стены кнут.
Увидев, что мать никак не реагирует на его движение, я отрицательно мотаю головой:
Наткнувшись на мой взгляд, палач останавливает руку на взмахе и недовольно морщится.
Мать вопросительно смотрит на меня, и, увидев мой знак ‘потом’, еле заметно пожимает плечами: ‘Тебе виднее…’
Конечно, виднее — в отличие от нее я точно знаю, что прессованная полоска свиной кожи, которой заканчивается ударная часть кнута, в руках мэтра Джиэро способна не только прорезать кожу и изорвать в клочья человеческое мясо, но и перебить хребет. А этого заключенного уродовать запрещено…
…Удивительно, но элиреец не замечает наших переглядываний. Слегка согнув колени, он не отрывает взгляда от рук мэтра Джиэро и ждет начала движения, надеясь погасить силу удара смещением корпуса…
— Имя! — мягко спрашивает его мать.
Поняв, что удара кнутом не будет, элиреец слегка расслабляется и поворачивается к моей матери. Стараясь при этом не терять из виду и палача:
— Глант, ваше величество…
— Красивое имя… Посадите Гланта в кресло… — приказывает мама. И замолкает, дожидаясь, пока тюремщики зафиксируют щиколотки, запястья и шею пленного специальными ремнями.
— Тебе уже сообщили, где ты сейчас находишься? — спрашивает она, дождавшись завершения процедуры. И жестом приказывает тюремщикам и палачам убираться вон.
Мэтр Джиэро тут же выполняет приказ. А вместе с ним из пыточной уходят и стражники.
Источник
Колымские рассказы (11 стр.)
Мы впервые получили свой продуктовый паек на руки. У меня был заветный мешочек с крупами, сахаром, рыбой, жирами. Мешочек был перевязан обрывками бечевки в нескольких местах так, как перевязывают сосиски. Сахарный песок и крупа двух сортов – ячневая и магар. У Савельева был точно такой же мешочек, а у Ивана Ивановича было целых два мешочка, сшитых крупной мужской сметкой. Наш четвертый – Федя Щапов – легкомысленно насыпал крупу в карманы бушлата, а сахарный песок завязал в портянку. Вырванный внутренний карман бушлата служил Феде кисетом, куда бережно складывались найденные окурки.
Десятидневные пайки выглядели пугающе: не хотелось думать, что все это должно быть поделено на целых тридцать частей – если у нас будет завтрак, обед и ужин, и на двадцать частей – если мы будем есть два раза в день. Хлеба мы взяли на два дня – его будет нам приносить десятник, ибо даже самая маленькая группа рабочих не может быть мыслима без десятника. Кто он – мы не интересовались вовсе. Нам сказали, что до его прихода мы должны подготовить жилище.
Всем нам надоела барачная еда, где всякий раз мы готовы были плакать при виде внесенных в барак на палках больших цинковых бачков с супом. Мы готовы были плакать от боязни, что суп будет жидким. И когда случалось чудо и суп был густой, мы не верили и, радуясь, ели его медленно-медленно. Но и после густого супа в потеплевшем желудке оставалась сосущая боль – мы голодали давно. Все человеческие чувства – любовь, дружба, зависть, человеколюбие, милосердие, жажда славы, честность – ушли от нас с тем мясом, которого мы лишились за время своего продолжительного голодания. В том незначительном мышечном слое, что еще оставался на наших костях, что еще давал нам возможность есть, двигаться, и дышать, и даже пилить бревна, и насыпать лопатой камень и песок в тачки, и даже возить тачки по нескончаемому деревянному трапу в золотом забое, по узкой деревянной дороге на промывочный прибор, в этом мышечном слое размещалась только злоба – самое долговечное человеческое чувство.
Савельев и я решили питаться каждый сам по себе. Приготовление пищи – арестантское наслаждение особого рода; ни с чем не сравнимое удовольствие приготовить пищу для себя, своими руками и затем есть, пусть сваренную хуже, чем бы это сделали умелые руки повара, – наши кулинарные знания были ничтожны, поварского умения не хватало даже на простой суп или кашу. И все же мы с Савельевым собирали банки, чистили их, обжигали на огне костра, что-то замачивали, кипятили, учась друг у друга.
Иван Иванович и Федя смешали свои продукты, Федя бережно вывернул карманы и, обследовав каждый шов, выгребал крупинки грязным обломанным ногтем.
Мы, все четверо, были отлично подготовлены для путешествия в будущее – хоть в небесное, хоть в земное. Мы знали, что такое научно обоснованные нормы питания, что такое таблица замены продуктов, по которой выходило, что ведро воды заменяет по калорийности сто граммов масла. Мы научились смирению, мы разучились удивляться. У нас не было гордости, себялюбия, самолюбия, а ревность и страсть казались нам марсианскими понятиями, и притом пустяками. Гораздо важнее было наловчиться зимой на морозе застегивать штаны – взрослые мужчины плакали, не умея подчас это сделать. Мы понимали, что смерть нисколько не хуже, чем жизнь, и не боялись ни той, ни другой. Великое равнодушие владело нами. Мы знали, что в нашей воле прекратить эту жизнь хоть завтра, и иногда решались сделать это, и всякий раз мешали какие-нибудь мелочи, из которых состоит жизнь. То сегодня будут выдавать «ларек» – премиальный килограмм хлеба, – просто глупо было кончать самоубийством в такой день. То дневальный из соседнего барака обещал дать закурить вечером – отдать давнишний долг.
Мы поняли, что жизнь, даже самая плохая, состоит из смены радостей и горя, удач и неудач, и не надо бояться, что неудач больше, чем удач.
Мы были дисциплинированны, послушны начальникам. Мы понимали, что правда и ложь – родные сестры, что на свете тысячи правд…
Мы считали себя почти святыми, думая, что за лагерные годы мы искупили все свои грехи.
Мы научились понимать людей, предвидеть их поступки, разгадывать их.
Мы поняли – это было самое главное, – что наше знание людей ничего не дает нам в жизни полезного. Что толку в том, что я понимаю, чувствую, разгадываю, предвижу поступки другого человека? Ведь своего-то поведения по отношению к нему я изменить не могу, я не буду доносить на такого же заключенного, как я сам, чем бы он ни занимался. Я не буду добиваться должности бригадира, дающей возможность остаться в живых, ибо худшее в лагере – это навязывание своей (или чьей-то чужой) воли другому человеку, арестанту, как я. Я не буду искать полезных знакомств, давать взятки. И что толку в том, что я знаю, что Иванов – подлец, а Петров – шпион, а Заславский – лжесвидетель?
Невозможность пользоваться известными видами оружия делает нас слабыми по сравнению с некоторыми нашими соседями по лагерным нарам. Мы научились довольствоваться малым и радоваться малому.
Мы поняли также удивительную вещь: в глазах государства и его представителей человек физически сильный лучше, именно лучше, нравственнее, ценнее человека слабого, того, что не может выбросить из траншеи двадцать кубометров грунта за смену. Первый моральнее второго. Он выполняет «процент», то есть исполняет свой главный долг перед государством и обществом, а потому всеми уважается. С ним советуются и считаются, приглашают на совещания и собрания, по своей тематике далекие от вопросов выбрасывания тяжелого скользкого грунта из мокрых склизких канав.
Источник
Золотой клещ часть 25 глава
Вадьку Старухина определили помбуром второго разряда к усатому бурильщику Ганькину. Начальник партия так и сказал: иди, мол, в лагерь буровиков да найди там усатого.
– Что это за должность? – переспросил Вадька.
– Помощник бурового мастера, – объяснили ему.
«Ого! – довольно подумал Вадька. – Сразу в помощники!» И, выбирая путь посуше, чтобы не промочить в болоте новые венгерские башмаки на платформе, отправился к палаткам буровиков. Как ни старался Вадька, все же начерпал в башмаки густой коричневой грязи и по колено уделал новенькие джинсы. «Да! Тут не Европа,- заключил он, чавкая ногами по жиже, взбаламученной гусеницами тракторов, – резервация какая-то! Начальство с кольтами, будто ковбои. Все хмурые, разговаривать не хотят… Ну и черт с ними! Переживем!»
Вадьке стало весело. Он остановился, опустил портфель на мох, руки упер в пояс, словно там и в самом деле было два отличных пистолета, и оглядел себя. «Прилично! – оценил он. – А что? Могут и отвалить какой-нибудь задрипанный смит-вессон на всякий пожарный. Я же теперь почти начальник!»
В палатке усатый Ганькин спал на раскладушке, затянутой пологом, храпел, словно в носу у него стоял клапан: вдох – звучно и раскатисто, выдох – со свистом и шипением. Вадька по-хозяйски отдернул край полога и сказал, нажимая на первые буквы:
Ганькин перестал храпеть, сонно вздохнул, раскрыл один глаз и сел.
– А второй? – спросил Вадим.
Ганькин пошарил рукой по раскладушке, отыскал черную повязку и приладил ее на голове – спрятал закрытый глаз. Вадька успел увидеть, что веки этого глаза срослись, будто размазанные.
– Откуда ты взялся такой? – без любопытства спросил Ганькин и стал обувать сапоги.
При виде повязки Вадим чуть смутился.
– Прислали. Помощник бурового мастера Вадим Старухин,- представился он.
Только теперь Ганькин цепким единственным глазом осмотрел парня и спросил:
– Времени сколько? Вадька глянул на часы:
– Шесть без четверти, старик.
Уселся на чурку возле стола и снял башмаки:
– Тоска тут у вас. Платформа не выдерживает…
– На смену готовься. В ночь пойдем, – буркнул Ганькин.
– Так сразу? – опешил Вадька. – Мне смокинг в порядок привести надо…
– Хорош балабонить! – оборвал его Ганькин сердито. – Если вкалывать приехал – переодевайся!
– А я так, – неожиданно согласился Вадька. – Я же помощник.
Ганькин ухмыльнулся, скользнул взглядом по его махровой сорочке и молча натянул толстую брезентовую робу, заляпанную густым глинистым раствором.
На буровой двое мужиков колотили кувалдами подвешенную на тросе трубу – выбивали керн. Один из них, увидев Ганькина с Вадькой, бросил кувалду и облегченно сказал:
– Вот и смена пришла…
Ганькин деловито обошел станок, потрогал рычаги, ручки, сосчитал стоявшие пучком трубы.
– Сорок,- ответил тот же мужик. – Рыхлятина кончилась, коренные идут. А кого это ты привел? – спросил он, разглядывая Вадьку.
– Вадим Стариков. Помощник бурового мастера, – серьезно объяснил Ганькин.
– Старухин, – с достоинством поправил Вадим.
– А чего он у тебя как на бал явился? – полюбопытствовал мужик.
Мужики разразились хохотом, а любопытный аж присел, вытирая слезы грязной рукой. Молчал только Ганькин, невозмутимо рылся в ящике, перебирая коронки и какие-то детали.
Вадька растерялся, однако виду не показал, а сунул руки в карманы и отвернулся. «Чего забалдели? – подумал он и огляделся. – Должностей напридумывали. Помощник. Весь в глине тут уделаешься…»
Потом началась работа, и командовать оказалось некем. Ганькин стоял за рычагами, то и дело визжал трос лебедки, тарахтел дизель, станок дрожал, а Вадька здоровым ключом закручивал трубы. И как только очередная труба скрывалась в скважине, его обдавало резкой струей раствора. Вадька отпрыгивал, но всегда с опозданием, пытался грязными руками почистить одежду, однако Ганькин взмахом головы показывал – крути трубу! – и Вадька крутил, испуганно поглядывая в единственный глаз напарника. И за все время ни разу не остановились, не перекурили. Вадька суетился, не зная, что делать, какой взять ключ, в какую сторону крутить, и ключ был скользкий от раствора, и доски под ногами тоже, а пучок труб убывал медленно, и элеватор бегал вверх-вниз, норовя стукнуть по голове. Невозмутимый Ганькин словно не замечал этого и время от времени, когда Вадька совсем терялся, коротко, одним словом объяснял, что делать.
Когда окончили спуск и Ганькин включил вращение снаряда, Вадька сел на пустые керновые ящики и с ужасом оглядел себя.
– Как должность? – Ганькин закурил.
Старухин промолчал, стряхнул грязь с пальцев и понял, что теперь эти диковатые бородатые «коллеги» станут «балдеть» над ним при любом случае.
– Ничего, – заключил Ганькин. – Это поначалу хреново – оботрешься. Сам-то откуда?
– Европа, – привычно ответил Вадька и торопливо добавил: – Рига. Из Риги я…
И только сказал – вспомнил Ригу, себя там и что это было совсем недавно, вспомнил свою компанию, все: кафе, Людмилу, Ромкин «жигуленок»…
– Старик, – говорил Ромка, лениво, одной рукой вращая баранку, – тебе не кажется, что мы засохли и скоро вымрем?
Вадька полулежал на сиденье, иногда бросая взгляды на спидометр – тот показывал сто двадцать, – на Людкины круглые икры и цветной купальник, ему было хорошо и чуть хотелось спать.
– Чтобы этого не случилось, – сказал он, потягиваясь, – рулим ко мне. Есть две бутылки сухаря.
– Я не о том, – Ромка убрал два пальца с баранки, большой и указательный.
– Тогда к ней в гостиницу, – Вадька ткнул в цветочек на Людкином купальнике.
– Я с другом, старик, – повторил Ромка и убрал еще два пальца. Теперь обтянутый пористой кожей руль удерживался одним мизинцем. – Чтобы этого не случилось,- продолжал Ромка, – ты должен предложить такое, чтобы я не убрал и последний палец. Ну, предлагай. Что еще? В компанию? В кабак?
Вадька посмотрел через лобовое стекло на встречные машины, которые из-за тесноты шоссе, казалось, неслись прямо на них, на побелевшие от напряжения Людкины пальцы, обвившие спинку сиденья, и спокойно сказал:
– На все ее величество Удача. Ты с ней запросто, а я нет. Если ты уберешь палец, то все равно останешься жив и так же будешь сохнуть и вымирать, а этот случай для тебя будет просто забавным, очередным… Я же нет. Я не удачливый. А ты? – он обернулся к Людмиле. – Ты как с удачей? В контакте?
И только тогда Людмила закричала, тонко, пронзительно:
Ромка резко затормозил, машину занесло, и все подались вперед. С воем пронеслась мимо встречная, «жигуленок» прочно встал у обочины.
– Остановил. Что дальше? – спросил Ромка.
– С ума сошли! – кричала Людмила. – Кретины!
– И пошутить нельзя, – мирно сказал Ромка. – Тут тебя и оскорбят и сделают что угодно.
– Ты пошутил? – Вадька словно стряхнул сон и всем телом развернулся к Ромке.
Людмила открыла дверцу и выскочила из машины.
– Бейтесь себе на здоровье, только без меня. Я иду пешком!
– Одежду возьми, – предложил Ромка.
Людмила, не оглядываясь, зашагала по нагретому асфальту. Она была высокая, стройная, с Вадькой одного роста, крепкая. Вадька не отрываясь смотрел ей вслед.
– Психанула, – подытожил Ромка. – Дура. Где ты ее откопал?
Вадим сел прямо, напрягся, коротким движением головы поправил волосы.
– Слушай, Старухин, покупай мои колеса, а? Надоела она мне, хотя жаль старушку. Понимаешь, люблю запах новой машины, а из этой за два года все выветрилось. Бери?
Источник